418

III. Евсевий Осипович совсем прелестен

В Знаменской гостинице есть прекрасная читальная комната.

Бакланов велел приготовить её для своего вечера.

У содержателя отеля он взял серебряный самовар и весь серебряный сервиз; сказал, чтобы служили двое людей и велел им надеть белые галстуки.

Он любил эту маленькую роскошь и вообще привык к ней в своей семейной жизни.

На этот вечер, вместе с прочими гостями, был приглашён и автор сего рассказа.

Извиняюсь перед читателем, для лучшего разъяснения смысла событий я, по необходимости, должен ввести самого себя в мой роман: дело в том, что Бакланов был мой старый знакомый. Приехав в Петербург, он довольно часто бывал у меня, тосковал о том, о сем: печалился, что нет ни одного чисто-эстетического журнала.

Получив приглашение, я предугадывал, что умысел иной тут был.

По приезде моем Бакланов прежде всего представил меня Софи, которая, совершенно как хозяйка, сидела за чайным прибором.

— Ваша супруга? — спросил я, зная, что он уже несколько лет был женат.

— Нет, это кузина моя, m-me Ленева! Она ненадолго приехала в Петербург и была так добра, что взялась быть у меня хозяйкой.

По маленьким розовым пятнышкам, выступившим при этом на щечках Софи, и по не совсем спокойному поклону я сейчас же понял, что тут было что-то такое, да не то!

419

Бакланов между тем повернул меня и познакомил с другим молодым человеком, джентельменски одетым с чрезвычайно красивыми бакенбардами.

Monsieur Юрасов!.. наш бывший губернский стряпчий, а теперь обер-секретарь, — сказал он.

Я и без того, впрочем, догадывался, что это должен быть правовед или лицеист.

Бакланов затем обернул меня в третью сторону — там стоял в толстом драповом сюртуке с низко опущенную на талии сабельную перевязью молоденький офицер с вздернутым носом и вообще с незначительною физиономией.

Monsieur Пецлов! — сказал он, — сын нашей бывшей губернаторши.

Я не без любопытства посмотрел на этого господина, бывшего некогда столь милым шалуном и теперь выросшего почти до 2,13 м.. На мой поклон он поклонился полунебрежно и опять опёрся на свою саблю. Этою позой он, кажется, по преимуществу был доволен.

Мы уселись.

— Я вот сейчас, — начал Бакланов, — рассказывал этим господам, что намерен приступить к изданию журнала чисто-эстетического.

Я покраснел и потупился при этом. Последнее время столько господ говорили мне о своем намерении издавать журнал, столько приступали к этому, что стало наконец совестно слушать, как будто бы взрослый человек вам говорил: «А я вот сяду на палочку верхом да и поеду!»

«Ну и поезжай, — думалось мне, — дурак этакий!»

Пробурчав что-то такое в ответ Бакланову и воспользовавшись тем, что в это время был разлит чай, я поспешил отойти от него и сесть около хозяйки. Здесь моё внимание, чтобы не сказать — сердце, было поглощено самым очаровательнейшим образом: изящнее и благороднее выражения лица, как было у Софи, я не встречал. Ее густые смолянистые волосы лежали у ней на голове толстыми змеями. Цвет кожи был нежности Киприды в ту минуту, как та вышла из пены морской. Талия именно там и возвышалась, где желалось того самому прихотливому вкусу, там и суживалась, где нужно было, чтобы было узко. Одета она была не то, чтобы как дома, и не то, чтобы как для гостей.

«Господи! — думал я, — родятся же на свете такие красавицы, от одного созерцания которых чувствуешь неописанный воcторг».

420

Бакланов, кажется, это заметил.

— Кузина — почитательница ваших сочинений, — сказал он.

— Ах, да, — отвечала Софи, кидая на меня убийственный взгляд.

Но я видел очень хорошо, что ангел этот не читал ни строчки моих сочинений, да и вряд ли что-нибудь читал!

На моем, довольно продолжительном веку мне приходилось видеть три формации женщин: девиц и дам моей юности, которые все читали; потом, в лета более возмужалые, — девиц и дам, ничего не читавших, но зато отлично наряжавшихся и превосходно мотавших деньги, к разряду которых, собственно, и принадлежала Софи; и наконец, с дальнейшим ходом рассказа, мне, может быть, придется представить вниманию читателя барышню совсем нынешнюю, которая мало что читает, но сейчас все и на практику переводить.

Во время всех моих этих рассуждений лакей вошел и доложил:

— Генерал Ливанов.

Бакланов встал и, как человек светский, нисколько не принял раболепной позы, а, напротив, как-то еще небрежней закинул свои волосы назад; но вошел решительно величественный старик.

— Здравствуйте! — сказал он, кланяясь всем общим поклоном, и потом тотчас же сел напротив Софи.

Все мы: молодцеватый Бакланов, ваш покорнейший слуга, не совсем худощавый, сухопарый правовед и жиденький Петцолов показались против него решительно детьми, и одна только Софи спорила с ним во впечатлении, и то своею красотой.

Когда Ливанов, быв еще нестарым директором, докладывал однажды министру, тот вдруг обернулся к нему и вскричал:

— Да кто же из нас министр, вы или я? Вы таким тоном мне говорите!

— Приближаясь к розе, ваше высокопревосходительство, невольно приемлешь ее запах! — отвечал на это Ливанов.

И министр поверил ему.

Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейший дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.

Бакланов стал ему рекомендовать нас.

421

При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.

Софи налила чаю и подала ему.

Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.

Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.

— Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, — начал он, — какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом1 To call Pushkin an "album poet" in the mid-19th century is a challenge to literary taste and common sense, as clearly reflected in Baklanov's reaction. Album lyricism in the mid-19th century was considered mediocre, primarily accessible to amateur poets who wrote naive or sentimental verses, whereas Pushkin by that time was already a recognized classic and a reformer of language, style, and genre., и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие были у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь —  Брюллов, Глинка, — все это перемерло; другие, которые еще остались — стареются, новых никого не является… Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.

Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.

— Возбудить никогда ничего нельзя-с!..2 Here and below, we can observe the phenomenon of "slovover" (word-extension), i.e., the addition of the letter "-с" to the end of words; in the 19th century, this was considered a sign of gallantry and respect toward the interlocutor, as well as inclusion in the social hierarchy. — заговорил он наконец. — Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.

— Но отчего? Я не так, может быть, выразился; ну, не возбудить, а развить! — возразил ему Бакланов.

— Это все равно, не в слове дело, — перебил его Евсевий Осипович, — вам, например, никак теперь не возбудить и не развить идеальной пластики греческой; в мире, во всем человечестве нет этого представления. Вам рафаэлевских мадонн не возвратить, как не возвратить и самого католицизма с его деталями. Вот вам, французская псевдоклассика и вообще вся эпоха Ренессанс были возбужденные, — что они принесли нам? Звучные, пустые, без содержания, слова, прихотливые, затейливые, но без настоящего вкуса и смака формы.

Говоря это, Евсевий Осипович взмахивал глазами то на меня, то на Софи, и вообще, кажется, хотел уронить этим спором в глазах наших Бакланова.

— Однако музыка есть еще до сих пор! — воскликнул тот.

— Какая-с? Революционная! — подхватил Евсевий Осипович, — вы слыхали ли à l’armi?.. Пафос этой оперы на конце блеснувших кинжалов, и раскусите это! — заключил он, подмигнув лукаво на всех гостей.

— Я совсем не то говорю: я не хочу только этого крайнего развития реализма, — возразил было Бакланов.

422

Ливанов не обратил внимания на его слова.

— Мир есть, — продолжал он, — волнообразное и феноменальное обнаружение одного и того же вечного духа: одна волна стала, взошла до своего maximum’a и пала, не подымешь уж ее!.. Неоткуда этой силы взять и влить ее внутрь мира, да и отверстий нет для того.

— Ведь это, дядюшка, известная старая вещь: мистицизм и пантеизм! — возразил было опять ему Бакланов.

— Что ж мистицизм! — воскликнул, весь побагровев, Евсевий Осипович, — что вы мне в укор ставите то, чего вы и не нюхивали… Для моего Бога нет формы: я верю в Его вечную, вездесущую и всетворящую силу. Шутку какую взяли: мистицизм и пантеизм! Так вот сейчас, как круг пальца повернул, и порешил все!

При этих словах Евсевий Осипович беспрестанно уж кидал на меня взгляды; но я дал себе слово сохранять молчание, и кроме того, нечего греха таить, больше всех их разговоров меня занимала Софи.

«Все это, — думал я, — суета; а вот прелестное-то Божье творенье!»

Петцолов также, видно, разделял мое мнение и, положив по-прежнему руку на саблю, все время глядел на Софи.

Но в разговор вмешался правовед и решился, как видно, поддерживать Бакланова.

— Вы изволите говорить, — обратился он вежливо к Ливанову, — что не вольешь силы. Однако мы видим, что один человек делает целую эпоху: Петр, например.

— Что ж ваш Петр? — воскликнул и ему Евсевий Осипович, — втиснул в народ несколько насильственных государственных форм, но к чему они годны: и ваша канцелярская тайна3 In the Russian Empire, the practice of officials maintaining complete silence about the affairs conducted under their supervision. , и крепостное право, да и войско ваше, пожалуй, так и называемое регулярное.

— Однако без этого регулярного войска другие государства нас завовевали бы.

— Ну, это еще старуха-то надвое сказала; народ целый трудно завоевать. Он как еж: колется со всех сторон. В 1612 и в 1812гг. народ отбил неприятеля, а вот как вы в Крым-то с одним регулярным войском пошли, так каково вас отзвонили! Формы государственные нельзя-с брать ни у кого; это не наука, которая обща всем!.. Распорядки у каждой страны должны быть свои, сообразно цивилизации народа, его нравственным, климатическим и географическим условиям, а у нас, — нате, вот 423 вам бранденбургские законы, и валяй по ним: ни тпру, ни ну, ни на сторону и вышло!.. Вы ведь, кажется, обер-секретарь сената?

— Точно так.

— Хорошо у нас идет, хорошо? — спрашивал Евсевий Осипович.

На этих словах его я едва не вмешался: Ливанов, вероятно, совершенно забыл, как мы с ним в 44 году обедали в одном доме, и он громогласно и дерзко объяснял целый обед, что все у нас идет хорошо и все имеет полнейший исторический смысл. И что же теперь он говорил?

Бакланов, кажется, тоже это понимал и был в самом досадливом расположении духа.

— По-вашему, значит, — начал он, — надо признать в искусстве совершеннейший реализм; рисовать, например, позволяется только вид фабрик, машин, ну, и, пожалуй, портреты с некоторых житейских сцен, а в гражданском порядке, разумеется, социализм: на полумере зачем уж останавливаться!

— Вы вот опять этакими большими вещами как мячиком играете! — начал ему возражать сначала довольно тихо Ливанов. — Социализм? Что такое социализм? Христианство… сила, с которою распадающаяся Греция смогла стать против вашего государственного Рима… религия рабов… надежда и чаянье бедных и угнетенных. Что вы на социализм-то пофыркиваете? Оближите еще прежде пальчики, да потом и кушайте.

— Однако нельзя же, — возразил ему правовед, — при том, по крайней мере, состоянии, в котором находится теперь Европа, приводить его в практику: у нас все города, все жилища выстроены не так.

— Я не знаю, что можно и что не можно, а знаю только, чего жаждет душа моя. Хочу, чтобы равен был человек человеку: хитростью и лукавством мы только вскочили один другому на шею и едем.

— Все это прекрасно, но мы бестолково к этому идем! Посмотрите, что кругом вас делается! — воскликнул Бакланов.

— Не знаю-с, толково ли, не толково ли, — отвечал ему почти с презрением Ливанов, — но знаю, что идем мы!.. идет и Европа!.. Шалит она, если по временам подкуривает настоящему распорядку!.. Все очень хорошо понимают, что человеческие общества стоят на вулкане. 424 Вот откуда идут все эти беспокойства и стремления к реформе; но враг идет, дудки! Не убаюкаете его ни вашими искусствами, открытыми для всех в музеях и картинных галлереях, ни божеским, по вашему мнению, правосудием ваших жюри, ни превосходными парламентскими речами, ни канальскими словами в Тюльери, — враг идет! И в лице английского пролетариата, и во французском работнике, и в угнетенном итальянце, и в истерзанном негре, а там, пожалуй, сдуру-то, и мы, русские, попристанем, по пословице, что и наша рука не щербата, — а? Так ли, лапка? Говорит ли при этом твое юное сердце? — заключил Евсевий Осипович, обращаясь уже к Софи.

— Очень, — отвечала она, не поняв и половины его слов.

— Внемли Богу истины и правды, человек! — продолжал Евсевий Осипович, потрясая рукою, — изухищряйся умом твоим, как знаешь, и спускай твой общественный корабль в более свободное и правильное море: не зжимай ушей от стона гладных и хладных! Скорей срывай с себя багряницу и кидай их в толпу, иначе она сама придет и возьмет у тебя все…

Старика слушали со вниманием даже стоявшие тут лакеи.

Правовед начал несколько женироваться.

— Опасность, которую вы так поэтично описали, не так еще, кажется, близка! — возразил он не совсем, впрочем, самостоятельным голосом.

— А если б и не так близка?.. Благородно оставлять дело в таком положении?.. Благородно?.. — крикнул на него Евсевий Осипович.

Вежливый обер-секретарь потупился.

— Покуда хлебное дерево не распространено по всему земному шару, дело нельзя поправить; для того, чтобы сделать одного образованного человека, непременно надобно пять-шесть чернорабочих сил!

— Да что вы мне все этими подробностями-то тычете глаза! — восклицал Евсевий Осипович, вставая и смотря на часы. — Я вам говорю о голосе вечной и величайшей правды, раздающемся из-под всякого исторического, материалистического, эгоистического мусора; а вы мне зажимаете рот мелочами… дрянью… сегодняшним… Прощайте-ка однако, мне пора ехать к министру на раут, — прибавил он и начал со всеми целоваться, и даже офицера облобызал троекратно. 

— Ну, сирена, столь же заманчивая и столь же холодная, поцелуй же и ты! — сказал он Софи.

425

Та его сейчас же поцеловала.

— Прощайте-с, — сказал он собственно мне, лукаво улыбнувшись.

— Каков старичишка, а? — сказал Бакланов, когда дядя уехал. — Эка шельма! — вскричал он и затопал ногами.

Софи покачала ему укоризненно головой.

— Не могу я, кузина, этого переносить! — горячился Бакланов. — Теперь вот о Боге, о вечной правде и всетворящей любви говорил; а туда поедет, оду хвалебнуюДержавина будет какому-нибудь господину читать. Что он у вас в сенате, например, делает? — обратился он к обер-секретарю.

— Я не знаю, собственно, — отвечал тот с приличною ему скромностью, — это в другом департаменте; но говорят, что слывет очень умным человеком и ничего не делает, больше рассказывает старичкам разные скабрезные анекдоты.

— А, каков каналья! — продолжал восклицать Бакланов.

Но мне старик, напротив, понравился: предаровитейшей натуры был человек!

About this text

Title: Troubled Seas
Author: Pisemskii Alexei Feofilaktovich
Edition: Taylor edition
Series: Taylor Editions: Treasure
Editor: Edited by Petrovskikh Mariia

About this edition

This is a facsimile and transcription of Alexei Pisemskii's Troubled Seas, including a translation. It is held by Taylor Institution Library (shelf mark MORF.PG3337.P5.A1.1910).

The transcription was encoded in TEI P5 XML by Petrovskikh Mariia .

Availability

Publication: Taylor Institution Library, one of the Bodleian Libraries of the University of Oxford, 2024. XML files are available for download under a Creative Commons Attribution-ShareAlike 4.0 International License . Images are available for download under a Creative Commons Attribution-NonCommercial-NoDerivatives 4.0 International License .

ORA download

Source edition

Pisemskii Alexei Feofilaktovich Troubled Seas St. Petersburg Izdanie t-va A.F. Marks 1910  

Editorial principles

Created by encoding transcription from printed text.

Original pre-revolutionary spellings and punctuation have been updated to standards of modern Russian language (except for exclamation marks). Links to Wikipedia webpages have been included for places, persons and historical events mentioned in the text. A brief commentary is provided for some words and sentences.